Рассказы адвоката

vit-e › Блог › Продолжаем рассказы о профессии адвоката в шутливой форме. Рассказы о Плевако ( это один из лучших адвокатов России)…

Анекдоты про адвоката Плевако

Анекдоты про адвоката ПлевакоПлевако имел привычку начинать свою речь в суде фразой: «Господа, а ведь могло быть и хуже». И какое бы дело ни попадало адвокату, он не изменял своей фразе. Однажды Плевако взялся защищать человека, изнасиловавшего собственную дочь. Зал был забит битком, все ждали, с чего начнет адвокат свою защитительную речь. Неужели с любимой фразы? Невероятно. Но встал Плевако и хладнокровно произнес: «Господа, а ведь могло быть и хуже» И тут не выдержал сам судья. «Что, — вскричал он, — скажите, что может быть хуже этой мерзости?» «Ваша честь, — спросил Плевако, — а если бы он изнасиловал вашу дочь?».

Однажды Плевако участвовал в защите старушки, вина которой состояла в краже жестяного чайника стоимостью 50 копеек. Прокурор, зная, кто будет выступать адвокатом, решил заранее парализовать влияние речи защитника, и сам высказал все, что можно было сказать в пользу подсудимой: бедная старушка, нужда горькая, кража незначительная, подсудимая вызывает не негодование, а только жалость. Но собственность священна, и, если позволить людям посягать на нее, страна погибнет. Выслушав прокурора, поднялся Плевако и сказал: Много бед и испытаний пришлось перетерпеть России за ее более чем тысячелетнее существование. Печенеги терзали ее, половцы, татары, поляки. Двенадцать языков обрушились на нее, взяли Москву. Все вытерпела, все преодолела Россия, только крепла и росла от испытаний. Но теперь, теперь… старушка украла чайник ценою в пятьдесят копеек. Этого Россия уж, конечно, не выдержит, от этого она погибнет безвозвратно. Естественно, старушка была оправдана.

Судили священника. Набедокурил он славно. Вина была доказана. Сам подсудимый во всем сознался. Поднялся Плевако. «Господа присяжные заседатели! Дело ясное. Прокурор во всем совершенно прав. Все эти преступления подсудимый совершил и сам в них признался. О чем тут спорить? Но я обращаю ваше внимание вот на что. Перед вами сидит человек, который тридцать лет отпускал вам на исповеди грехи ваши. Теперь он ждет от вас: отпустите ли вы ему его грехи». Священника оправдали.

Как-то Плевако защищал мужчину, которого проститутка обвинила в изнасиловании и пыталась получить с него значительную сумму якобы за нанесенную травму. Обстоятельства дела: истица утверждает, что ответчик завлек ее в гостиничный номер и там изнасиловал. Мужчина же заявляет, что все было по доброму согласию. Последнее слово за Федором Плевако.
— Господа присяжные, — заявляет он. — Если вы присудите моего подзащитного к штрафу, то прошу из этой суммы вычесть стоимость стирки простынь, которые истица запачкала своими туфлями.
Проститутка вскакивает и кричит:
— Неправда! Туфли я сняла!
В зале хохот. Подзащитный оправдан.

Плевако любил защищать женщин. Он вступился за скромную барышню из провинции, приехавшую в консерваторию учиться по классу пианино. Случайно остановилась она в номерах «Черногории» на Цветном бульваре, известном прибежище пороков, сама не зная, куда с вокзала завез ее извозчик. А ночью к ней стали ломиться пьяные гуляки. Когда двери уже затрещали и девушка поняла, чего от нее домогаются, она выбросилась в окно с третьего этажа. К счастью упала в сугроб, но рука оказалась сломана. Погибли розовые мечты о музыкальном образовании.
Прокурор занял в этом процессе глупейшую позицию:
— Я не понимаю: чего вы так испугались, кидаясь в окно? Ведь вы, мадемуазель, могли бы разбиться и насмерть! Его сомнения разрешил разгневанный Плевако.
— Не понимаете? Так я вам объясню, — сказал он. — В сибирской тайге водится зверек горностай, которого природа наградила мехом чистейшей белизны. Когда он спасается от преследования, а на его пути — грязная лужа, горностай предпочитает принять смерть, но не испачкаться в грязи!

Однажды попало к Плевако дело по поводу убийства одним мужиком своей жены. На суд адвокат пришел как обычно, спокойный и уверенный в успехе, причем безо всяких бумаг и шпаргалок. И вот, когда дошла очередь до защиты, Плевако встал и произнес: — Господа присяжные заседатели!
В зале начал стихать шум. Плевако опять:
— Господа присяжные заседатели!
В зале наступила мертвая тишина. Адвокат снова:
— Господа присяжные заседатели!
В зале прошел небольшой шорох, но речь не начиналась. Опять:
— Господа присяжные заседатели!
Тут в зале прокатился недовольный гул заждавшегося долгожданного зрелища народа. А Плевако снова:
— Господа присяжные заседатели!
Началось что-то невообразимое. Зал ревел вместе с судьей, прокурором и заседателями. И вот, наконец, Плевако поднял руку, призывая народ успокоиться.
— Ну вот, господа, вы не выдержали и 15 минут моего эксперимента. А каково было этому несчастному мужику слушать 15 лет несправедливые попреки и раздраженное зудение своей сварливой бабы по каждому ничтожному пустяку?!
Зал оцепенел, потом разразился восхищенными аплодисментами. Мужика оправдали.

В Калуге, в окружном суде, разбиралось дело о банкротстве местного купца. Защитником купца, который задолжал многим, был вызван Ф.Н. Плевако. Представим себе тогдашнюю Калугу второй половины XIX века. Это русский патриархальный город с большим влиянием старообрядческого населения. Присяжные заседатели в зале — это купцы с длинными бородами, мещане в чуйках и интеллигенты доброго, христианского нрава. Здание суда было расположено напротив кафедрального собора. Шла вторая седмица Великого поста. Послушать «звезду адвокатуры» собрался весь город.
Федор Никифорович, изучив дело, серьезно приготовился к защитительной речи, но «почему-то» ему не давали слова. Наконец, около 5 часов вечера председатель суда объявил:
— Слово принадлежит присяжному поверенному Феодору Никифоровичу Плевако.
Неторопливо адвокат занимает свою трибуну, как вдруг в этот момент в кафедральном соборе ударили в большой колокол — к великопостной вечерне. По-московски, широким размашистым крестом Плевако совершает крестное знамение и громко читает: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности… не даждь ми. Дух же целомудрия… даруй мне…и не осуждати брата моего…». Как будто что-то пронзило всех присутствующих. Все встали за присяжными. Встали и слушали молитву и судейские чины. Тихо, почти шепотом, словно находясь в храме, Ф.Н. произнес маленькую речь, совсем не ту, которую готовил: «Сейчас священник вышел из алтаря и, земно кланяясь, читает молитву о том, чтобы Господь дал нам силу «не осуждать брата своего». А мы в этот момент собрались именно для того, чтобы осудить и засудить своего брата. Господа присяжные заседатели, пойдите в совещательную комнату и там в тишине спросите свою христианскую совесть, виновен ли брат ваш, которого судите вы? Голос Божий через вашу христианскую совесть скажет вам о его невиновности. Вынесите ему справедливый приговор».
Присяжные совещались пять минут, не больше. Они вернулись в зал, и старшина объявил их решение:
— Нет, не виновен.

Очень известна защита адвокатом Ф.Н.Плевако владелицы небольшой лавчонки, полуграмотной женщины, нарушившей правила о часах торговли и закрывшей торговлю на 20 минут позже, чем было положено, накануне какого-то религиозного праздника. Заседание суда по ее делу было назначено на 10 часов. Суд вышел с опозданием на 10 минут. Все были налицо, кроме защитника — Плевако. Председатель суда распорядился разыскать Плевако. Минут через 10 Плевако, не торопясь, вошел в зал, спокойно уселся на месте защиты и раскрыл портфель. Председатель суда сделал ему замечание за опоздание. Тогда Плевако вытащил часы, посмотрел на них и заявил, что на его часах только пять минут одиннадцатого. Председатель указал ему, что на стенных часах уже 20 минут одиннадцатого. Плевако спросил председателя: — А сколько на ваших часах, ваше превосходительство? Председатель посмотрел и ответил:
— На моих пятнадцать минут одиннадцатого. Плевако обратился к прокурору:
— А на ваших часах, господин прокурор? Прокурор, явно желая причинить защитнику неприятность, с ехидной улыбкой ответил:
— На моих часах уже двадцать пять минут одиннадцатого.
Он не мог знать, какую ловушку подстроил ему Плевако и как сильно он, прокурор, помог защите.
Судебное следствие закончилось очень быстро. Свидетели подтвердили, что подсудимая закрыла лавочку с опозданием на 20 минут. Прокурор просил признать подсудимую виновной. Слово было предоставлено Плевако. Речь длилась две минуты. Он заявил:
— Подсудимая действительно опоздала на 20 минут. Но, господа присяжные заседатели, она женщина старая, малограмотная, в часах плохо разбирается. Мы с вами люди грамотные, интеллигентные. А как у вас обстоит дело с часами? Когда на стенных часах — 20 минут, у господина председателя — 15 минут, а на часах господина прокурора — 25 минут. Конечно, самые верные часы у господина прокурора. Значит, мои часы отставали на 20 минут, и поэтому я на 20 минут опоздал. А я всегда считал свои часы очень точными, ведь они у меня золотые, мозеровские.
Так если господин председатель, по часам прокурора, открыл заседание с опозданием на 15 минут, а защитник явился на 20 минут позже, то как можно требовать, чтобы малограмотная торговка имела лучшие часы и лучше разбиралась во времени, чем мы с прокурором?
Присяжные совещались одну минуту и оправдали подсудимую.

Плешь Ильича и др. рассказы адвоката

Издатель

Предстоял мучительный поиск. Долгий – и без больших шансов на успех.

Итак, Лазарева повесилась? Шнур – мы это помним – был прикреплен к крюку от люстры. Если Лазарева самоубийца, то кто его мог прикрепить? Только она сама. Высота потолка в комнате Лазаревой достигает трех с половиной метров. Что, стало быть, надо узнать? Рост Лазаревой и высоту мебели, с помощью которой она могла дотянуться до потолка.

Узнать рост – дело одной минуты: в протоколе такие данные есть. Но как измерить стол и стулья – ведь они исчезли?

Их надо найти – без этого любой вывод следователя будет легко уязвим.

Когда человек старается дотянуться до высоко расположенного предмета, он поднимает над головой руки и тем самым как бы увеличивает свой рост. При одинаковом росте длиннорукий достанет более отдаленный предмет, чем тот, у кого руки короче. Поэтому для точности выводов не хватает еще одной цифры. Нужно знать длину рук Лазаревой. А в протоколе о длине рук нет ничего.

Правда, есть ее пальто и кофточки – эту часть немудреного наследства взяла себе племянница. Но все они давнего производства – поношенные, многократно стиранные, утратившие свою первозданность. И длина рукавов у них разная. Плюсминус три сантиметра. А то и четыре. Чепуха? Как сказать: нужна точность, точность и снова точность.

Отступить лишь потому, что не хватает совсем пустяковой детали? Зачем отступать: племянница дала уже путеводную нить. Ведь Лазарева шила пальто в ателье, а там, как известно, снимают мерку.

Как бы не так… Длина рукава и длина руки – далеко не одно и то же. Тем более рукава от пальто: одни любят, чтобы он доходил до середины ладони, другие предпочитают короче. Кто скажет теперь, что именно любила Мария Васильевна? Ее племянница? Сослуживцы? Где гарантия, что их наблюдения будут точны?

Но – с другой стороны… Если женщина молодилась, шила себе туалеты, если ей был по душе и по вкусу портной, пошивший пальто, – может быть, она заказала ему и что-то еще? Ему или его коллегам, работавшим там же. Платье, допустим. Блузку, кофточку или куртку. Вряд ли, конечно… Ну а все же… Ведь длина рукава платья, кофточки или блузки, измеренная профессионалом с точностью до полусантиметра, даст возможность безошибочно узнать о самой руке: манжет обычно кончается на запястье. О длине ладони и пальцев скажут перчатки: они сохранились. Останется приплюсовать.

Платье исчезло, а квитанция есть! И значит – есть искомая цифра! Можно встать на стол и увидеть, как высоко могла дотянуться эта загадочная самоубийца. Ведь твердо установлено, что под люстрой, когда обнаружили труп, стоял на обычном месте круглый обеденный стол. Значит, Лазарева, чтобы закрепить узел на крюке от люстры, взбиралась на этот стол: добраться до потолка иначе было нельзя.

Все равно не получается. Только подпрыгнув, она может кончиками пальцев дотронуться до крюка, но завязать на нем узел совершенно не в состоянии.

Хорошо: этой женщине не удается. А вдруг Лазарева была более расторопной? Вдруг она умела лучше прыгать? Вдруг ее ловкость и сноровка позволяли ей вязать узлы на лету? Надо проверить.

Проверяют. Не получается.

Убедительно? Кажется, да.

Допустим невероятное. Допустим, что Лазарева, прыгая на стуле, сумела завязать узел на крюке или, завязав его заранее, просто забросила на крюк, затем сунула голову в петлю и с петлей на шее бросилась вниз. Тогда стул должен остаться на столе. Или хотя бы упасть.

Еще ничего не решено.

За какую ниточку тянуть дальше? От чего отталкиваться? Прежде всего надо восстановить, вплоть до мельчайших деталей, тот вид, какой имела комната, когда Стулов позвал соседей на помощь.

Опять вызывают соседей. Они многое позабыли. Один припоминает какую-либо деталь, другой ее опровергает. Кому верить? Никому. Сомнительную улику нельзя брать на вооружение – это незаконно.

Кто же зажег эту лампу? И почему не горела большая люстра, выключатель которой у самой двери? Зажечь ее проще всего. Каждый, входя в неосвещенную комнату, сначала тянется к выключателю, а не пробирается в темноте через всю комнату к настольной лампе. Впрочем, возможно, ее успела зажечь сама Лазарева? Но, судя по выводу экспертизы о времени смерти, она наступила засветло: в середине мая темнеет поздно.

Задать эти вопросы надо бы Стулову, но Маевский не хочет спешить. Для каких-либо выводов доказательств пока маловато. Есть сомнения – их все больше и больше. Но сомнения еще не улики.

Стулов далеко: работает завхозом в какой-то научной экспедиции. Пусть работает, время вступить с ним в прямой поединок еще не настало. Объяснения, которые дал он в милиции по горячим следам, говорят вместо него. Мало что говорят, и однако…

«На ваше предложение дать информацию о том, как я провел день… могу сообщить нижеследующее.

Весь день я, Стулов Василий Максимович, провел дома. Занимался починкой платяного шкафа, который ни разу не был в ремонте и пришел в ветхое состояние. Я так увлекся этой работой, что не заметил, как прошел день. Почти ничего не ел, только остатки вчерашнего супа с макаронами.

Лазарева вернулась с работы, принесла продукты для приготовления пищи и пирожки, она знала, что я люблю пирожки. Я не стал дожидаться, когда она сготовит ужин, съел пирожки, перебросился с ней несколькими словами, сейчас не помню, какими, и пошел в ванную мыться, так как вспотел и запачкался после работы со шкафом в течение целого дня.

По просьбе Лазаревой, уходя, я запер дверь комнаты на ключ, так как она не хотела, чтобы кто-то заходил и ее беспокоил. Она была очень усталой. Она попросила: «Запри меня, я никого не хочу видеть».

Помывшись, я постирал в ванной майку и, не заходя в комнату, вышел из дому, чтобы немного развлечься, так как я устал, целый день работая со шкафом, и имел намерение расслабиться и отдохнуть.

Сначала я зашел к знакомому по имени Автандил, проживает по адресу Бульварная улица, дом 9, квартира 27, мы немного посидели, выпили по стакану вина, после чего я пошел в Дом культуры смотреть фильм «Нахлебник».

Из Дома культуры я вернулся домой, так как устал и хотел спать, хотя Автандил звал зайти снова после кино. Я открыл ключом дверь комнаты и удивился, что темно, поскольку Лазарева обычно дожидалась моего прихода, не засыпала, да и было еще не очень поздно. И уходить куда-либо она не собиралась.

Я повернул выключатель, он находится слева от двери, и, к моему удивлению, увидел Лазареву. Она сидела на полу с петлей на шее…»

Но в комнате, когда сбежались поднятые криком Стулова соседи, горела не люстра, а настольная лампа – такую деталь забыть невозможно.

Значит, Стулов, не зажигая люстры, почему-то прошел в темноте к настольной лампе, споткнувшись о труп. Или каким-то образом его «обогнул», зная, какое препятствие встретится на его пути? Или сначала зажег люстру, а затем ее выключил?

Неужели не странно?

И зачем, уходя в ванную, запирать Лазареву на ключ?

Зачем тут же стирать майку, которая, кстати сказать, непонятным образом куда-то запропастилась?

Зачем сразу уходить из дома, даже не зайдя в комнату?

Есть много «почему» и «зачем», но все они тоже не улики. Сомнения, не больше. А этого мало. Нельзя даже предъявить обвинение. Прокурор не даст санкцию на арест. В деле есть тому подтверждение. На подготовленном Маевским проекте постановления о взятии Стулова под стражу – резолюция прокурора: «В санкции отказать».

Вызывают сослуживцев Лазаревой. Это продавцы и сотрудники одного из самых популярных в Москве цветочных магазинов. Милые, симпатичные люди. Они очень любили Лазареву. Они поражены ее гибелью. Они искренне хотят помочь следствию найти убийцу. Да, убийцу: они уверены, что Лазарева убита.

У них есть факты? К сожалению, нет. Но зато нет и сомнений. Они убеждены: следствие факты добудет и подтвердит то, что для них очевидно.

Пора Маевскому теперь пройти по следам Лазаревой в последний день ее жизни. Восстановить за минутой минуту, проверяя на прочность ту версию, что уже с несомненностью сложилась в его голове.

В девять утра Лазарева пришла на работу. В отличнейшем настроении. Много шутила, напевала песенку из последнего кинофильма, которая была тогда у всех на устах. В обеденный перерыв гуляла по бульвару, строила планы на лето. Была в синем шелковом платье, красивых бежевых туфлях. И в пальто? Да, в пальто: день был ветреный, сумрачный, собирался дождь. Конечно, в совершенно чистом пальто: Лазарева была на редкость чистоплотна, всегда следила за собой. В шесть вечера ушла с работы, пообещав одному сослуживцу принести на следующий день книгу.

А через два, от силы три, часа Лазаревой не стало…

Опять вызывают соседей. Им до смерти эти вызовы надоели, но они не ропщут: видят, с каким старанием работает следствие, и тоже очень хотят ему помочь. Соседи припоминают: Стулов весь день был дома, мастерил что-то в комнате, стучал молотком – в этой части их показания не расходятся с тем, что показывал сам Стулов.

Но – вот подробность, о которой он умолчал: еще днем зажег газовую колонку и согрел воду в ванной, а мыться, однако, не стал. Ничего, для него опасного, эта подробность, казалось, не содержала. Почему же он ее скрыл? Про суп с макаронами, не имевший к делу ни с какой стороны ни малейшего отношения, сообщил, а про воду, приготовленную заранее, предпочел позабыть.

Лазарева пришла домой около восьми вечера – это заметила одна из соседок, встретившая ее у подъезда: соседка спешила в кино, на сеанс, начинавшийся в половине девятого. Стулов был в это время дома. Потом он ушел – это заметили другие соседи. Помнят и время: что-то около девяти.

После спешившей в кино соседки Лазареву уже никто не видел живой. Кроме Стулова, конечно. А в одиннадцать вечера все видели ее труп.

Значит, Лазарева погибла между восемью и одиннадцатью. Когда она пришла домой, в комнате был только Стулов. Затем он ушел, замкнув комнату на ключ. От комнаты имелось лишь два ключа: второй нашли в дамской сумочке, лежавшей на подоконнике.

Значит, никто посторонний в комнату не входил.

Значит, или Лазарева действительно повесилась, или ее убил Стулов.

Стулов – и никто другой.

Пусть так: Лазарева повесилась. Для этого она взобралась на стол, оттуда – на стул, завязала петлю, бросилась вниз. Но ближайшие соседи не слышали за стеной никакого шума. Впрочем, и это бывает, если, например, в квартире толстые стены и хорошая звукоизоляция.

Проверяют: звук от падения тяжелого предмета, громко сказанное слово – все это в другой комнате хорошо слышно. Даже скрип половицы…

Устанавливают: в день гибели Лазаревой в Доме культуры действительно собирались показывать фильм «Нахлебник», о чем было загодя повешено объявление. Однако сеанс не состоялся: зал срочно потребовался для собрания комсомольского актива.

Получают заключение биологической экспертизы. Она подтверждает: бурые пятна на пальто – это пятна крови, и кровь эта относится ко второй группе.

Разыскивают в архиве районной поликлиники давнишнюю историю болезни Лазаревой: ее кровь относится все к той же второй группе.

Находят еще одного свидетеля – мальчика из соседнего дома, который всегда смотрел у Лазаревой телевизионные передачи. Этот мальчик получил разрешение прийти в тот вечер «на телевизор» при условии, если утром успешно сдаст первый экзамен. Отлично ответив на экзамене, мальчик безуспешно весь вечер звонил тете Марусе по ее личному, а не общему телефону – на звонки никто не ответил. Однако соседи, живущие за стеной и безотлучно находившиеся в тот вечер дома, телефонных звонков не слышали.

Вызывают жильцов, занимающих теперь комнату Лазаревой. Они хорошо помнят, что в день переезда обратили внимание на оборванный шнур телефонного аппарата.

Вызывают монтера телефонного узла, который этот факт подтверждает.

Вызывают сотрудников отдела обслуживания телефонного узла, они сообщают, что им дважды звонил какой-то, упорно не желавший назваться, мужчина и, сообщая о смерти Лазаревой, просил в ее комнате снять аппарат.

Что тут скажешь? Улика сильнейшая! Соседи знали, что Лазарева возвратилась домой. Услышав звонки, на которые никто не отвечает, они могли бы слишком рано заподозрить неладное. Поэтому Стулов решил шнур оборвать. Впоследствии он, естественно, эту улику хотел уничтожить. Но аппарат снят не был: он прогадал.

Наступил момент, когда следствию нужен сам Стулов. Чтобы вести с ним бой, уже собрано достаточно доказательств. Остальные он, вольно или невольно, даст сам.

Стулова вызывают в Москву. Самодовольный, уверенный в себе человек усаживается в кресло. Он совершенно спокоен: в распоряжении следствия нет и не может быть прямых улик, главные косвенные он уничтожил, время на его стороне. Он внимательно слушает и неохотно отвечает. Недаром Лазарева называла его немногословным. И сейчас он тоже остается верен себе. Боится сболтнуть что-нибудь лишнее…

Рассказы про Плевако

Речи известных ораторов

12 бесплатных уроков.
Как подготовить и провести
успешную презентацию

Рассказы про Плевако

Федор Никифорович Плевако, один из самых известных российских адвокатов, которого современники прозвали «московским златоустом».

Здесь приведены несколько примеров знаменитого красноречия Плевако.

«20 минут»

Очень известна защита адвокатом Ф.Н.Плевако владелицы небольшой лавчонки, полуграмотной женщины, нарушившей правила о часах торговли и закрывшей торговлю на 20 минут позже, чем было положено, накануне какого-то религиозного праздника. Заседание суда по ее делу было назначено на 10 часов. Суд вышел с опозданием на 10 минут. Все были налицо, кроме защитника — Плевако. Председатель суда распорядился разыскать Плевако. Минут через 10 Плевако, не торопясь, вошел в зал, спокойно уселся на месте защиты и раскрыл портфель. Председатель суда сделал ему замечание за опоздание. Тогда Плевако вытащил часы, посмотрел на них и заявил, что на его часах только пять минут одиннадцатого. Председатель указал ему, что на стенных часах уже 20 минут одиннадцатого. Плевако спросил председателя: — А сколько на ваших часах, ваше превосходительство? Председатель посмотрел и ответил:

— На моих пятнадцать минут одиннадцатого. Плевако обратился к прокурору:

— А на ваших часах, господин прокурор?

Прокурор, явно желая причинить защитнику неприятность, с ехидной улыбкой ответил:

— На моих часах уже двадцать пять минут одиннадцатого.

Он не мог знать, какую ловушку подстроил ему Плевако и как сильно он, прокурор, помог защите.

Судебное следствие закончилось очень быстро. Свидетели подтвердили, что подсудимая закрыла лавочку с опозданием на 20 минут. Прокурор просил признать подсудимую виновной. Слово было предоставлено Плевако. Речь длилась две минуты. Он заявил:

— Подсудимая действительно опоздала на 20 минут. Но, господа присяжные заседатели, она женщина старая, малограмотная, в часах плохо разбирается. Мы с вами люди грамотные, интеллигентные. А как у вас обстоит дело с часами? Когда на стенных часах — 20 минут, у господина председателя — 15 минут, а на часах господина прокурора — 25 минут. Конечно, самые верные часы у господина прокурора. Значит, мои часы отставали на 20 минут, и поэтому я на 20 минут опоздал. А я всегда считал свои часы очень точными, ведь они у меня золотые, мозеровские.

Так если господин председатель, по часам прокурора, открыл заседание с опозданием на 15 минут, а защитник явился на 20 минут позже, то как можно требовать, чтобы малограмотная торговка имела лучшие часы и лучше разбиралась во времени, чем мы с прокурором?

Присяжные совещались одну минуту и оправдали подсудимую.

«15 лет несправедливой попреки»

Однажды к Плевако попало дело по поводу убийства одним мужиком своей бабы. На суд Плевако пришел как обычно, спокойный и уверенный в успехе, причeм безо всяких бумаг и шпаргалок. И вот, когда дошла очередь до защиты, Плевако встал и произнес:

— Господа присяжные заседатели!

В зале начал стихать шум. Плевако опять:

В зале наступила мертвая тишина. Адвокат снова:

В зале прошел небольшой шорох, но речь не начиналась. Опять:

Тут в зале прокатился недовольный гул заждавшегося долгожданного зрелища народа. А Плевако снова:

Тут уже зал взорвался возмущеннием, воспринимая все как издевательство над почтенной публикой. А с трибуны снова:

Началось что-то невообразимое. Зал ревел вместе с судьей, прокурором и заседателями. И вот наконец Плевако поднял руку, призывая народ успокоиться.

— Ну вот, господа, вы не выдержали и 15 минут моего эксперимента. А каково было этому несчастному мужику слушать 15 лет несправедливые попреки и раздраженное зудение своей сварливой бабы по каждому ничтожному пустяку?!

Зал оцепенел, потом разразился восхищенными аплодисментами.

«Отпускание грехов»

Однажды он защищал пожилого священника, обвиненного в прелюбодеянии и воровстве. По всему выходило, что подсудимому нечего рассчитывать на благосклонность присяжных. Прокурор убедительно описал всю глубину падения священнослужителя, погрязшего в грехах. Наконец, со своего места поднялся Плевако. Речь его была краткой: «Господа присяжные заседатели! Дело ясное. Прокурор во всем совершенно прав. Все эти преступления подсудимый совершил и сам в них признался. О чем тут спорить? Но я обращаю ваше внимание вот на что. Перед вами сидит человек, который тридцать лет отпускал вам на исповеди грехи ваши. Теперь он ждет от вас: отпустите ли вы ему его грех?»

Нет надобности уточнять, что попа оправдали.

30 копеек

Суд рассматривает дело старушки, потомственной почетной гражданки, которая украла жестяной чайник стоимостью 30 копеек. Прокурор, зная о том, что защищать ее будет Плевако, решил выбить почву у него из-под ног, и сам живописал присяжным тяжелую жизнь подзащитной, заставившую ее пойти на такой шаг. Прокурор даже подчеркнул, что преступница вызывает жалость, а не негодование. Но, господа, частная собственность священна, на этом принципе зиждится мироустройство, так что если вы оправдаете эту бабку, то вам и революционеров тогда по логике надо оправдать. Присяжные согласно кивали головами, и тут свою речь начал Плевако. Он сказал: «Много бед, много испытаний пришлось претерпеть России за более чем тысячелетнее существование. Печенеги терзали ее, половцы, татары, поляки. Двунадесять языков обрушились на нее, взяли Москву. Все вытерпела, все преодолела Россия, только крепла и росла от испытаний. Но теперь… Старушка украла старый чайник ценою в 30 копеек. Этого Россия уж, конечно, не выдержит, от этого она погибнет безвозвратно…»

Туфли я сняла!

В дополнение к истории об известном адвокате Плевако. Защищает он мужика, которого проститутка обвинила в изнасиловании и пытается по суду получить с него значительную сумму за нанесенную травму. Обстоятельства дела: истица утверждает, что ответчик завлек ее в гостиничный номер и там изнасиловал. Мужик же заявляет, что все было по доброму согласию. Последнее слово за Плевако.

«Господа присяжные,» — заявляет он. «Если вы присудите моего подзащитного к штрафу, то прошу из этой суммы вычесть стоимость стирки простынь, которые истица запачкала своими туфлями».

Проститутка вскакивает и кричит: «Неправда! Туфли я сняла. «

В зале хохот. Подзащитный оправдан.

«Знамение»

Великому русскому адвокату Ф.Н. Плевако приписывают частое использование религиозного настроя присяжных заседателей в интересах клиентов. Однажды он, выступая в провинциальном окружном суде, договорился со звонарем местной церкви, что тот начнет благовест к обедне с особой точностью.

Речь знаменитого адвоката продолжалось несколько часов, и в конце Ф. Н. Плевако воскликнул: Если мой подзащитный невиновен, Господь даст о том знамение!

И тут зазвонили колокола. Присяжные заседатели перекрестились. Совещание длилось несколько минут, и старшина объявил оправдательный вердикт.

Дело Грузинского.

Настоящее дело было рассмотрено Острогожским окружным судом 29- 30 сентября 1883г. Князь Г.И. Грузинский обвинялся в умышленном убийстве бывшего гувернера своих детей, впоследствии управляющего имением жены Грузинского — Э.Ф. Шмидта.

Предварительным следствием было установлено следующее. Э.Ф. Шмидт, приглашенный Грузинским последнего. После того как Грузинский потребовал от жены прекратить всякие отношения в качестве гувернера, очень быстро сближается с женой с гувернером, а его самого уволил, жена заявила о невозможности дальнейшего проживания с Грузинским и потребовала выдела части принадлежащего ей имущества. Поселившись в отведенной ей усадьбе, она пригласила к себе в качестве управляющего Э.Ф. Шмидта. Двое детей Грузинского после раздела некоторое время проживали с матерью в той же усадьбе, где управляющим был Шмидт. Шмидт нередко пользовался этим для мести Грузинскому. Последнему были ограничены возможности для свиданий с детьми, детям о Грузинском рассказывалось много компрометирующего. Будучи вследствие этого постоянно в напряженном нервном состоянии при встречах со Шмидтом и с детьми, Грузинский во время одной из этих встреч убил Шмидта, выстрелив в него несколько раз из пистолета.

Плевако, защищая подсудимого, очень последовательно доказывает отсутствие в его действиях умысла и необходимость их квалификации как совершенных в состоянии умоисступления. Он делает упор на чувства князя в момент совершения преступления, на его отношения с женой, на любовь к детям. Он рассказывает историю князя, о его встрече с «приказчицей из магазина», об отношениях со старой княгиней, о том, как князь заботился о своей жене и детях. Подрастал старший сын, князь его везет в Петербург, в школу. Там он заболевает горячкой. Князь переживает три приступа, во время которых он успевает вернуться в Москву — «Нежно любящему отцу, мужу хочется видеть семью».

«Тут-то князю, еще не покидавшему кровати, пришлось испытать страшное горе. Раз он слышит — больные так чутки — в соседней комнате разговор Шмидта и жены: они, по-видимому, перекоряются; но их ссора так странна: точно свои бранятся, а не чужие, то опять речи мирные…, неудобные… Князь встает, собирает силы…, идет, когда никто его не ожидал, когда думали, что он прикован к кровати… И что же. Милые бранятся — только тешатся: Шмидт и княгиня вместе, нехорошо вместе…

Князь упал в обморок и всю ночь пролежал на полу. Застигнутые разбежались, даже не догадавшись послать помощь больному. Убить врага, уничтожить его князь не мог, он был слаб… Он только принял в открытое сердце несчастье, чтобы никогда с ним не знать разлуки»

Плевако утверждает, что он бы еще не осмелился обвинять княгиню и Шмидта, обрекать их на жертву князя, если бы они уехали, не кичились своей любовью, не оскорбляли его, не вымогали у него деньги, что это «было бы лицемерием слова».

Княгиня живет в ее половине усадьбы. Потом она уезжает, оставляя детей у Шмидта. Князь разгневан: он забирает детей. Но тут происходит непоправимое. «Шмидт, пользуясь тем, что детское белье — в доме княгини, где живет он, с ругательством отвергает требование и шлет ответ, что без 300 руб. залогу не даст князю двух рубашек и двух штанишек для детей. Прихлебатель, наемный любовник становится между отцом и детьми и смеет обзывать его человеком, способным истратить детское белье, заботится о детях и требует с отца 300 руб. залогу. Не только у отца, которому это сказано, — у постороннего, который про это слышит, встают дыбом волосы!» На следующее утро князь увидел детей в измятых рубашонках. «Сжалось сердце у отца. Отвернулся он от этих говорящих глазок и — чего не сделает отцовская любовь — вышел в сени, сел в приготовленный ему для поездки экипаж и поехал… поехал просить у своего соперника, снося позор и унижение, рубашонок для детей своих».

Шмидт же ночью, по показаниям свидетелей, заряжал ружья. При князе был пистолет, но это было привычкой, а не намерением. «Я утверждаю, — говорил Плевако, — что его ждет там засада. Белье, отказ, залог, заряженные орудия большого и малого калибра — все говорит за мою мысль».

Он едет к Шмидту. «Конечно, душа его не могла не возмутиться, когда он завидел гнездо своих врагов и стал к нему приближаться. Вот оно — место, где, в часы его горя и страдания, они — враги его — смеются и радуются его несчастью. Вот оно — логовище, где в жертву животного сластолюбия пройдохи принесены и честь семьи, и честь его, и все интересы его детей. Вот оно — место, где мало того, что отняли у него настоящее, отняли и прошлое счастье, отравляя его подозрениями…

Не дай бог переживать такие минуты!

В таком настроении он едет, подходит к дому, стучится в. дверь.

Его не пускают. Лакей говорит о приказании не принимать.

Князь передает, что ему, кроме белья, ничего не нужно.

Но вместо исполнения его законного требования, вместо, наконец, вежливого отказа, он слышит брань, брань из уст полюбовника своей жены, направленную к нему, не делающему со своей стороны никакого оскорбления.

Вы слышали об этой ругани: «Пусть подлец уходит, не смей стучать, это мой дом! Убирайся, я стрелять буду».

Все существо князя возмутилось. Враг стоял близко и так нагло смеялся. О том, что он вооружен, князь мог знать от домашних, слышавших от Цыбулина. А тому, что он способен на все злое — князь не мог не верить».

Он стреляет. «Но, послушайте, господа, — говорит защитник, — было ли место живое в душе его в эту ужасную минуту». «Справиться с этими чувствами князь не мог. Слишком уж они законны, эти им» «Муж видит человека, готового осквернить чистоту брачного ложа; отец присутствует при сцене соблазна его дочери; первосвященник видит готовящееся кощунство, — и, кроме них, некому спасти право и святыню. В душе их поднимается не порочное чувство злобы, а праведное чувство отмщения и защиты поругаемого права. Оно — законно, оно свято; не поднимись оно, они — презренные люди, сводники, святотатцы!»

Заканчивая свою речь, Федор Никифорович сказал: «О, как бы я был счастлив, если бы, измерив и сравнив своим собственным разумением силу его терпения и борьбу с собой, и силу гнета над ним возмущающих душу картин его семейного несчастья, вы признали, что ему нельзя вменить в вину взводимое обвинение, а защитник его — кругом виноват в недостаточном умении выполнить принятую на себя задачу…»

Присяжные вынесли оправдательный вердикт, признав, что преступление было совершено в состоянии умоисступления.

Начинай!

Из воспоминаний о Плевако… Раз обратился к нему за помощью один богатый московский купец. Плевако говорит: «Я об этом купце слышал. Решил, что заломлю такой гонорар, что купец в ужас придет. А он не только не удивился, но и говорит:

— Ты только дело мне выиграй. Заплачу, сколько ты сказал, да еще удовольствие тебе доставлю.

— Какое же удовольствие?

— Выиграй дело, — увидишь.

Дело я выиграл. Купец гонорар уплатил. Я напомнил ему про обещанное удовольствие. Купец и говорит:

— В воскресенье, часиков в десять утра, заеду за тобой, поедем.

— Куда в такую рань?

— Настало воскресенье. Купец за мной заехал. Едем в Замоскворечье. Я думаю, куда он меня везет. Ни ресторанов здесь нет, ни цыган. Да и время для этих дел неподходящее. Поехали какими-то переулками. Кругом жилых домов нет, одни амбары и склады. Подъехали к какому-то складу. У ворот стоит мужичонка. Не то сторож, не то артельщик. Слезли.

Купчина спрашивает у мужика:

— Так точно, ваше степенство.

Идем по двору. Мужичонка открыл какую-то дверь. Вошли, смотрю и ничего не понимаю. Огромное помещение, по стенам полки, на полках посуда.

Купец выпроводил мужичка, раздел шубу и мне предложил снять. Раздеваюсь. Купец подошел в угол, взял две здоровенные дубины, одну из них дал мне и говорит:

— Да что начинать?

— Как что? Посуду бить!

— Зачем бить ее? Купец улыбнулся.

— Начинай, поймешь зачем… Купец подошел к полкам и одним ударом поломал кучу посуды. Ударил и я. Тоже поломал. Стали мы бить посуду и, представьте себе, вошел я в такой раж и стал с такой яростью разбивать дубиной посуду, что даже вспомнить стыдно. Представьте себе, что я действительно испытал какое-то дикое, но острое удовольствие и не мог угомониться, пока мы с купчиной не разбили все до последней чашки. Когда все было кончено, купец спросил меня:

— Ну что, получил удовольствие? Пришлось сознаться, что получил».

Плешь Ильича и др. рассказы адвоката Текст

© Ваксберг А. И., 2008

© Издательство «Человек», оформление, издание, 2008

Безумно давно, когда я только начал работать в адвокатуре, и даже, пожалуй, еще раньше, когда к этой работе, под влиянием мамы, я стал проявлять осмысленный интерес, была заведена папка, где собирались и хранились мои записи о разных событиях и конфликтах, которые были услышаны в зале суда. Или в комнате-клетушке юридической консультации, где я принимал своих клиентов. Или просто записанные мною, иногда конспективно, рассказы моих коллег. Торопливые наброски с кратким изложением фабулы дела. Целиком или хотя бы в пространных выдержках материалы из адвокатских досье. Почти дословно воспроизведенные диалоги судьи с подсудимыми и свидетелями. Пререкания участников процесса во время перекрестных допросов – ни на что не похожий сленг далекой эпохи. Отдельные реплики, по которым легко восстановить стершиеся в памяти детали, но главное – воссоздать галерею портретов той далекой эпохи. Ее социальные типажи.

Словом, всякая всячина…

Папка пухла, полнела, доросла, наконец, до таких размеров, что не сходились тесемки. Пора было уже завести вторую, только и всего. Но вместо этого я почему-то вообще бросил ее пополнять. Ведь собирать такой раритет можно до бесконечности. И, стало быть, никаким раритетом ее содержимое попросту не было: «случаев из жизни» превеликое множество, их коллекционирование лишено и смысла, и цели.

Смысл, однако же, был. И цель была тоже, хотя до поры до времени я ее для себя не формулировал. Но, как видно, держал в голове. Устные рассказы о том, что привелось мне услышать в зале суда, о судебных драмах, к которым я сам зачастую имел прямое касательство, пользовались неизменным успехом у моих друзей и знакомых. Мне доставляло, я думаю, удовольствие видеть их лица, внимавшие с таким упоением этим рассказам, чувствовать себя в центре внимания: нормальное, наверно, тщеславие слишком восторженного, чтобы не сказать легкомысленного, никак не мужающего мальчишки. К тому же я был уже и тогда «пишущим» человеком – мысль о том, что «про это» можно рассказывать и не только устно, несомненно, руководила мною, когда я с плюшкинским старанием заводил и пополнял свой архив. Услышав как-то в Тарусе мои адвокатские рассказы и зная про графоманские претензии их автора, Константин Георгиевич Паустовский предупредил меня: «Над вами нависла угроза выболтаться. Даже самые замечательные рассказчики, которых я знал, к сожалению, не преуспели в литературе». Даже самые замечательные! Что же тогда говорить про не самых.

Именно под влиянием этой, вскользь брошенной, реплики Паустовского я перестал «держать трибуну» в застольях или на пляже, попробовав кое-что из распухшей папки перенести на бумагу. Потом жизнь повернула мое перо совсем в другую сторону. Журналистские сюжеты властно оттеснили адвокатские, притом на долгие годы. Лишь недавно, перебирая свой огромный архив, я наткнулся на ту старую папку, развязал тесемки, и оттуда вывалилась не просто куча пропыленных и пожелтевших бумаг, но – время. Пахнуло историей. Ожили – в неожиданном ракурсе – неповторимые приметы ушедшей эпохи. Занятные, как мне кажется, не только тем, насколько они созвучны нашим реалиям, но и сами по себе. Как таковые…

Я почувствовал, что мне просто хочется о них рассказать. Без дополнительных объяснений почему и зачем. Хочется, и все! Будет просто обидно, если сюжеты, непроизвольно рожденные жизнью, так и утонут в архивной пыли. Тем более что кроме меня, о них никто никогда не расскажет: лишь моя память сможет как-то их оживить. И, значит, добавить хотя бы несколько штришков к той панораме, которая с разных сторон – и по-разному – отражает жизнь ушедших десятилетий.

Из огромного количества сюжетных коллизий, хранящихся в папке, я отобрал лишь несколько, не имея при этом какой-либо сверхзадачи. Единственный критерий: мне самому это, это и еще вот это кажется интересным. Ибо, если автору интересно писать, есть надежда, что и читателю будет интересно читать. А если неинтересно и автору, то надежды нет никакой… Так что какой-либо заданности – отыскать сюжеты, непременно перекликающиеся с нашей нынешней злободневностью, – у меня не было. Перекликнется – замечательно. Не перекликнется – сойдет и такой… В том-то, увы, и беда, что все они так или иначе «звучат» и сегодня: эпохи меняются, а страсти, толкающие людей на немыслимые, казалось бы, поступки, остаются все теми же. Оттого и вызывают наше сопереживание – спустя не только десятилетия, но и века.

В рассказах, которые вы прочитаете, нет ни одной придуманной детали, нет даже самого малого домысла. Разве что диалоги, которые восстановлены мною по памяти или реконструированы по записям, сделанным некогда второпях. Только некоторые подлинные имена заменены вымышленными или вообще не названы – по этическим соображениям. В этой непридуманности есть свои достоинства, но есть, конечно, и недостатки. И об этом в иных рассказах будет сказано еще не однажды. Автору, тем более если набита рука, под силу сделать необструганный литературно сюжет более достоверным, освобождая его от внутренних противоречий, выпирающих углов, немотивированных шагов, излишних подробностей. Делая его логичным и ловко сколоченным. Реальная жизнь, суматошная и хаотичная, этого всего лишена, в ней множество незалатанных швов, не пригнанных друг к другу зазоров, нестыкующихся поступков, неразвязанных узлов. Для того чтобы стать фактом литературы, все должно быть залатано, пригнано и развязано. И, как положено каждой, профессионально написанной пьесе, ружье, повешенное в первом акте, непременно должно выстрелить в последнем. В иных рассказах ничего этого не будет, ружье не выстрелит, как бы самому автору того ни хотелось, так что фактом литературы они, вероятно, не станут.

Это меня не пугает. Напротив, я сознательно шел на это. Я оставил все таким, каким оно действительно было. Точнее – таким, каким отложилось в памяти или запечатлено в тех набросках, которые сделаны были когда-то по горячим следам. Без потребности выстроить литературный сюжет по отработанным и весьма уважаемым мною правилам сюжетостроения. Ничего не стоило что-то досочинить, что-то подправить, чтобы выглядело привычней, похожей, дописать финал, которого автор, зажатый в рамках того, что было, а не того, что могло и должно было бы быть, просто не знает. И даже не может знать, ибо ни в памяти, ни в папке никаких следов сюжетной развязки не оказалось. Наблюдательными людьми давно подмечено, что только выдумка похожа на правду, ибо она специально сконструирована – так, чтобы сойти за истину. Подлинная же правда никогда таковой не выглядит – из нее выпирает то одно, то другое несоответствие привычным, легко узнаваемым схемам и стереотипам. Кроме того, срабатывает известный «механизм сомнения» – так я называю этот привычный синдром: «Не может быть! Этого не бывает!» И чем больше подлинности в выхваченном из жизни, непридуманном сюжете, тем менее достоверным он выглядит. Такой вот парадокс, с которым надо бы, наверно, считаться. Я не посчитался. И не жалею об этом.

Рассказы, собранные в книге, – не все, но иные из них, – как черепки сосудов или обломки построек, которые находят археологи во время своих раскопок. По каким-то из них можно восстановить весь сосуд и все здание. Другие так обломками и остаются, но и по ним все равно можно судить о времени, к которому они принадлежали.

Извлечь из забвения эти обломки, сдуть с них пыль и представить читателю в их натуральном виде – только этого мне и хотелось. А додумать, восполнить недостающие детали, вообразить, каким мог быть и, наверное, был отсутствующий финал, – все это читатель сделает сам. Без меня. Фантазии, думаю, хватит.

Мертвый узел

Телефонный звонок разбудил меня в два часа ночи. Я не удивился. Еще не подняв трубку, я знал, кто звонит. По ночам мне звонил только один человек – Илья Давидович Брауде. Казалось, он никогда не спал. Он мог позвонить и в два, и в три часа ночи. Увлекшись каким-либо делом и готовясь к выступлению, он забывал о времени. Когда ему не терпелось поделиться удачной находкой, или неожиданной мыслью, или просто интересным сюжетом, который ему попался в суде, он звонил своим молодым коллегам. Именно молодым – он любил их. Он никогда не называл их учениками. Помощники, говорил он.

Мне посчастливилось два года, до самой смерти Ильи Давидовича, быть одним из его помощников. В своей мемуарной книге «Моя жизнь в жизни» я довольно подробно рассказал о нем и о некоторых делах, которые он вел с моим, весьма скромным, участием. Поэтому здесь представлю его очень коротко.

Еще полвека назад имя Ильи Брауде в рекомендации не нуждалось: как ни замалчивалась тогда роль защитника в уголовном процессе, как ни старались партийные журналисты представить адвокатов чуть ли не сообщниками преступников, этого адвоката хорошо знала страна, притом вовсе не как антигероя. Известность пришла к нему не потому, что, сочиняя сценарии кровавых спектаклей, вошедших в историю как московские процессы тридцатых годов (или иначе: как процессы эпохи Большого Террора), кремлевско-лубянские палачи посадили его, как пешку, перед скамьей подсудимых, чтобы поддакивал громиле Вышинскому в образе псевдозащитника. Нет, выбор пал на него как раз потому, что он был к тому времени уже хорошо известен. Популярен и уважаем. Блестящий оратор, тонкий психолог и знаток человеческой души, он ярко блеснул на судебном небосклоне двадцатых годов участием в таких уголовных делах, где требовались не только ум аналитика, позиция и дар полемиста, но еще и понимание социальных процессов, их влияния на поступки, на нравы.

Выступать вместе с ним, помогать ему готовиться к участию в деле, слушать его было редким удовольствием и отличной школой.

Начавший свою карьеру еще в так называемом «царском», то есть свободном и независимом, суде присяжных, Брауде не любил таких дел, где все ясно с первого взгляда. Он любил запутанные, загадочные, над которыми стоит помучиться, чтобы доискаться до истины, отмести все наносное и ложное, но главное – обратить свой поиск в помощь тому, чьи интересы он защищал. Всерьез, а не вроде бы…

Отмечу одну деталь, которая сегодня, мне кажется, прозвучит особенно актуально: все самые знаменитые, самые громкие дела с его участием не сулили ему ничего, кроме жалких копеек, которые адвокатская коллегия, отбирая их у своих же членов, платила за осуществление принципа, записанного в демократичнейшей сталинской конституции: «каждому обвиняемому гарантируется защита в суде». «Гарантировало» ее государство, а расплачивались за фасадную «гарантию» сами же адвокаты.

Чаще всего клиентами Ильи Давидовича становились совершенно неимущие одиночки, у которых не было никого, кто мог бы о них позаботиться. В коллегию из суда приходила телефонограмма: «Требуется защитник для участия в таком-то процессе», и Брауде, с его положением и авторитетом, всегда имел внеочередное право выбора. Он называл это «правом первой ночи» – безошибочно отбирал все самое интересное, отлично сознавая, что оно-то и обеспечит ему славу, а, значит, в конце концов, клиентуру. Отбирал то, чем мог бы увлечься, а не просто «исполнить свой долг» и заработать.

Дело, ради которого он мне тогда позвонил, было как раз из этого ряда.

– Надо поломать голову, – сказал он, не вдаваясь в объяснения, той ночью. – Приезжай завтра в горсуд. В десять часов. Смотри не опаздывай.

«Завтра» уже наступило – до утра не спалось. Я приехал ровно в десять. Илья Давидович ждал меня, вышагивая по коридору и размахивая левой рукой. Была у него такая привычка – размахивать левой рукой. Он почему-то был убежден, что это помогает сосредоточиться. И плодотворнее думать…

В то утро ему было над чем подумать: некто Василий Стулов, обвинявшийся в убийстве, упорно отрицал какую-либо причастность свою к преступлению, как, впрочем, и сам его факт, хотя десятки, буквально десятки, серьезнейших улик, собранных в двух томах судебного дела, неопровержимо, казалось, подтверждали доказанность предъявленного ему обвинения.

Это было загадкой.

Загадкой, потому что возражать было чистой бессмыслицей. Улики окружали его со всех сторон. Он был скован ими, как железной цепью. И все-таки он возражал. «Я не виновен», – говорил он.

Предстоял увлекательный поединок, потому что обвинение было мощно оснащено, а Брауде связан позицией своего подзащитного: поскольку тот вину отрицал, адвокат не мог ее самовольно признать – он не обвинитель и не судья.

Значит, в безнадежной, безвыходной ситуации ему предстояло отыскать хоть какой-нибудь выход. Тот, которого не было. Причем не формальный, не мнимый, а убедительный. Так должен был в подобном случае поступить любой адвокат. Тем более – Брауде: его имя, его репутация, его тщеславие, если хотите, исключали возможность выглядеть жалким.

Марию Васильевну Лазареву бросил муж – человек, которого она любила, к которому привязалась за четверть века супружеской жизни и в верности которого ни разу не имела повода усомниться. А он ушел – к той, с которой, как оказалось, втайне встречался уже не один год.

Лазарева остро переживала и сокрушивший ее обман, и внезапно пришедшее к ней одиночество. Она разменяла уже «полтинник», иллюзий никаких не питала, хорошо сознавая, что начать все сначала уже не удастся. Вся ее жизнь была целиком посвящена человеку, который ее предал, – только теперь вдруг обнаружилось то, чего она раньше не замечала: рядом нет ни родных, ни друзей.

Знакомым и сослуживцам сказала, что – овдовела. Не в том смысле, что – обманула, ввела в заблуждение. Нет, про то, что стряслось с ней на самом деле, все знали и так. «Он для меня умер», – говорила Лазарева про сбежавшего мужа – это давало ей право, полагала она, именоваться вдовой. Когда боль притупилась, когда жизнь опять стала брать свое, она, знакомясь и коротко представляясь, о себе говорила: «вдова». Иногда добавляла: «веселая». Оперетку Легара «Веселая вдова» как раз поставили тогда в театре, она шла с огромным успехом – немудреный намек разгадывался всеми и без труда.

Цель, какую она поставила перед собой, была самой банальной. Вполне житейской и объяснимой. Найти человека, который тоже страдает! Нуждается в помощи. Одиночку, которому нужен домашний очаг. Уют и тепло. Мужчина ли, женщина – значения не имело. Лишь было бы с кем развеять тоску и наполнить каким-то смыслом свою жизнь.

Так появился в большой коммунальной квартире новый жилец, которому Лазарева сдала за бесценок крохотный угол: продавленный узкий диван да две полки в общем комоде.

Это был здоровый, богатырского телосложения бездельник с холеным, упитанным лицом, лживыми глазами и дергающимся мясистым носом. Трудно представить себе человека, который вызывал бы сострадания и жалости так мало, как Стулов. В лучшем случае он мог оставить людей равнодушными. У большинства вызывал отвращение. У некоторых – страх. У кого-то – насмешку. Но сострадание? Жалость? Поистине загадочен путь от бессердечия одного к сердцу другого…

Позже Лазарева писала в Киев племяннице, единственной родственнице и самому близкому человеку, которому могла рассказать все:

«Дорогая Сонюшка, открою тебе свой секрет, ты одна поймешь меня правильно. Представь себе, я вышла замуж. Конечно, без всяких этих формальностей: во-первых, в моем возрасте смешно надевать подвенечное платье, а во-вторых, мы ведь еще так и не разведены с Алексеем. Да разве дело в формальности? Лишь бы человек был хороший…

Тебя, конечно, интересует, кто мой новый муж. Симпатичный, я бы даже сказала, красивый мужчина. По специальности механик, но сейчас пока не работает, не может подыскать для себя ничего подходящего. Один минус: он на десять лет моложе меня. Но я себя уговариваю, что это не имеет большого значения. А как думаешь ты? Может быть, я ошибаюсь?

Зовут моего мужа Василий Максимович. Ты даже не представляешь, какой он заботливый. На днях, например, подарил мне мои любимые духи, хотя у него денег своих совсем в обрез. Помогает убирать комнату и даже иногда, смешно сказать, готовит обед. Я подсмеиваюсь над ним и советую пойти в шеф-повары или в домработницы. А он не отвечает, молчит. Мне нравится, что он молчит. По-моему, настоящий мужчина должен быть молчаливым… И пьет совсем мало. Это в наше-то время! Следит за собой, ничего лишнего не позволяет. Друзей у него, как у меня, нет никаких. Вот такие мы бобыли, нашли друг друга…

Пожалуйста, никому из знакомых ничего не рассказывай. Я пока ни одному человеку не сказала, что вышла замуж, тебе первой. Для всех Василий считается моим жильцом. Чего стесняюсь, сама не знаю, но ты меня, Сонюшка, конечно, поймешь…

Хоть и труднее мне сейчас, потому что приходится одной зарабатывать на двоих, но в то же время и легче – все-таки появился друг…»

Было одиннадцать часов вечера, когда в коридоре коммунальной квартиры, где жила Лазарева, раздались тяжелые мужские шаги, и взволнованный голос Стулова произнес:

В квартире уже спали. Но на зов о помощи откликнулись сразу. Соседка Лазаревой Людмила Матвеева и ее муж выскочили в коридор. Вскоре там собрались и другие жильцы.

Дверь в комнату Лазаревой была открыта. Слабо освещенная из глубины комнаты настольной лампой, Лазарева сидела на полу спиной к двери. Тянувшиеся от ее шеи кверху шнуры были перекинуты через крюк, на котором крепилась люстра…

С криком «повесилась!» Людмила Матвеева побежала на улицу, другие жильцы, ошеломленные неожиданностью, стояли поодаль, все еще не веря в то, что произошло. Один только Стулов проявил свойственные настоящему мужчине хладнокровие и выдержку. Он быстро отыскал пассатижи, ловко перекусил ими тянувшиеся от шеи Лазаревой шнуры и, бережно положив их на пол, начал делать искусственное дыхание.

Усилия его были тщетны. Лазарева была мертва.

Тем временем Людмила Матвеева искала на улице представителя власти: поблизости был постоянный милицейский пост, кто-то дежурил всегда, и вот надо же – как раз тогда, когда он нужен, дежурного почему-то не оказалось.

И однако же ей повезло. Минуты через две она случайно увидела неспешно идущего по тротуару человека с погонами лейтенанта милиции. Он не стал ждать никаких разъяснений, не заставил себя уговаривать, хотя шел после службы домой. И вообще, как принято у нас выражаться, был «не по этой части»: в милиции он считался грозой спекулянтов, мошенников и воров, а «мокрыми» делами занимался кто-то другой.

Они примчались с Людмилой в квартиру минут на пятнадцать раньше, чем прибыл вызванный жильцами по телефону милицейский наряд. Лейтенант первым из должностных лиц увидел печальную эту картину. И первым – странное дело! – набрал наконец «ноль три». Странное – ибо вызвать врача в случаях, похожих на этот, вроде бы важнее всего. Вроде бы о помощи следует думать, и лишь потом – обо всем остальном.

«Скорая помощь» признала то, что было ясно и без нее. Лейтенант же на следующее утро подал начальству положенный рапорт: о том, чему он нежданно-негаданно накануне стал очевидцем. «…Принял меры к отправке в морг покончившей жизнь самоубийством гр-ки Лазаревой» – так определил он свои действия, дав тем самым первую официальную оценку того, что случилось. Она не расходилась с заключением, которое тем же утром дал дежурный судебный медик: «Смерть гр-ки Лазаревой от удушения… наступила… скорее всего, в результате… самоубийства».

На том и порешили. Труп Лазаревой был кремирован, комнату заселили новые жильцы, а тощая папка с надписью: «Материал о самоубийстве гр-ки Лазаревой М. В.» осталась пылиться в архивном шкафу.

Дело закончилось, не начавшись.

Нет, оно не закончилось.

Прошло несколько месяцев. В прокуратуру явилась женщина, приехавшая из Киева. Это была племянница Лазаревой – та самая, которой Лазарева поверяла свои тайны. Она не верила в миф о самоубийстве. У нее были серьезные основания сомневаться в этом, и свои сомнения она не хотела держать при себе.

Когда умирает одинокий человек, нотариус производит опись всего оставшегося имущества. Если в течение определенного срока объявятся наследники, это имущество выдадут им. Если нет, оно пойдет в доход государства.

В описи имущества Лазаревой, среди разного прочего, нотариус записал: «…19. Пальто демисезонное, ношеное, серое, с пятнами бурого цвета, похожими на кровь, и со следами пыли на спине…»

Тогда на это никто внимания не обратил. Но племяннице, для которой каждая деталь полна глубокого смысла и которая пытается разгадать тайну внезапной смерти своей тети, эта короткая запись показалась весьма подозрительной.

«…У моей тети, Лазаревой Марии Васильевны, было только одно демисезонное пальто, в котором она каждый день ходила на работу. Пальто она шила при мне позапрошлым летом, когда я у нее гостила во время отпуска. Не знаю точно, в каком ателье, – она ходила на примерки без меня, – но точно знаю, что в ателье и что портным была очень довольна… Мы с ней вместе обсуждали фасон и покупали пуговицы, потому что такие, какие были в ателье, ей не нравились…

Хочу отметить, что тетя была очень аккуратная женщина, просто исключительно чистоплотная, она следила за собой даже в самые трудные для себя дни, когда многие перестают на все обращать внимание, опускаются, а она никогда этого не позволяла, любой, кто ее хоть немного знал, может подтвердить… А в последнее время она, наоборот, вообще была на подъеме, очень старалась помолодеть, просила меня прислать рецепты, чтобы похудеть, и фасоны модной одежды для женщины средних лет… Это совершенно уму непостижимо, чтобы она вышла из дому в перепачканном кровью пальто…

Поэтому, спрашивается, если в день смерти тети, то есть когда она вышла утром и в течение дня, на пальто еще не было пятен, то откуда они появились? И когда? Может быть, по дороге домой? Каким образом? И почему она не приняла меры, чтобы их вычистить? Ведь на следующее утро ей было бы не в чем выйти на работу…»

Племянница не отвечает на эти вопросы. Она только их задает. Это ее право. Она самая близкая родственница покойной, она желает знать истину. Она не строит догадок, а только делится своими сомнениями.

Правда, на последний ее вопрос ответить легче всего – без всяких проверок: зачем же ей чистить пальто, если она решила покончить с собой и, стало быть, ходить на работу уже больше не собиралась? Но зато на все остальные вопросы с кондачка не ответишь. Раз есть сомнения, надо их исключить. Как говорится, внести ясность.

И вот следователь Маевский берется развеять их, эти сомнения. Задача, вроде, несложная: установить, каким образом запачкалось это пальто, и, послав в Киев ответ, заняться другими делами.

Но первые же дни приносят отнюдь не ответ, а новую кучу вопросов.

Выясняется, что бурые пятна, похожие на кровь, были не только на пальто, но и на петле из электрического шнура, которую сняли с шеи Лазаревой.

Выясняется, что такие же пятна соседи видели в тот самый вечер на полу возле двери.

Выясняется, что ковровая дорожка, всегда лежавшая на полу, от двери к кровати, в тот вечер отсутствовала, а затем и вовсе исчезла.

Выясняется, что эксперт обнаружил следы ударов тупым предметом на затылке и висках трупа, но не придал этому значения, почему-то решив, что это посмертные следы, следы от ударов трупа о пол.

Словом, выясняется, что папке с надписью «Материал о самоубийстве гр-ки Лазаревой М. В.» рано еще пылиться в архивном шкафу и что, оставив в стороне все прочие дела, надо распутывать этот клубок загадок.

Но за что уцепиться, чтобы размотать его? Нет трупа – он кремирован. Нет вещей – они распроданы, розданы, пропали. Нет даже комнаты – она отремонтирована, переоборудована и заново обставлена другими хозяевами. Время стерло в памяти свидетелей многие драгоценные подробности. Убийца – если только Лазарева была убита – наверняка постарался замести следы и подготовить противоулики.

Почти непостижимо: находят стол! Находят стулья. Находят всю мебель. Всю – до единого предмета! Соседи и знакомые подтверждают: да, это та самая мебель, которая стояла в комнате Лазаревой в день ее смерти. Измеряют высоту каждого предмета с точностью до сантиметра.

Но даже этого мало!

Нужна ли вообще эта мерка, снятая для пальто, если есть в натуре оно само? Измерить длину рукава – и готово!

Находка? Нет, неудача. В Москве десятки ателье (готовая – модная и удобная – одежда была тогда величайшей редкостью, шили ее обычно на заказ), и в каждом – тысячи клиентов, и архивы с ворохом устаревших квитанций интереса для вечности не представляют: их вскорости уничтожают.

Представьте себе, этот фанатик Маевский находит то ателье, где Лазарева шила пальто. Часами роется в папках – компьютеров тогда не было даже в воображении писателей-фантастов! И находит заказ на платье, которое она получила минувшей зимой.

Находят женщину, рост и длина рук которой в точности соответствуют лазаревским, просят ее взобраться на стол, подняться на цыпочки и вытянуть руки вверх.

Не получается. Не достает эта женщина – двойник Лазаревой – до крюка. Тогда на стол ставят стул, и женщина не без труда карабкается на это громоздкое сооружение.

Вес Лазаревой превышал сто килограммов. Она не любила и не умела прыгать. Даже после самой непродолжительной ходьбы ее мучила одышка. Соседи рассказывают, что, вешая постиранное белье, она не могла встать даже на низенькую скамейку: закидывала его на веревку, потом расправляла палкой – это тоже давалось ей с огромным трудом.

Впрочем, мало ли какие были у нее привычки! Ведь то были привычки женщины, старавшейся себя не утомить, не повредить своему здоровью – женщины, думающей о жизни. А если она решила с жизнью порвать, придет ли ей в голову мысль об усталости, об одышке?

Всех соседей поочередно снова вызывают в прокуратуру. Каждый в отдельности подтверждает, что в тот трагический вечер все стулья стояли вокруг стола на своих обычных местах. Что рядом со столом упавшего стула не было. Что скатерть, покрывавшая стол, не была сдвинута. И что, наконец, в центре стола, как обычно, стояли стеклянная пепельница и ваза с живыми цветами.

Значит, на стул Лазарева не становилась. Значит, на стол она не становилась тоже. Значит, остается признать, что забраться под потолок Лазарева не могла.

Но одной этой улики мало. Сама по себе она еще ни о чем не говорит. Кроме того, бывают случайности. Бывают непредвиденные возможности – настолько простые, настолько элементарные, что даже обсуждать их кажется абсурдом.

Вообще всякое бывает.

Есть, однако, улики, которые подтверждают все. И как раз они-то самые важные.

Все подтверждают, что Лазарева с петлей на шее полусидела на полу, занимая все пространство между шкафом и столом. Но – любопытная подробность: комната была освещена лишь настольной лампой, стоявшей на тумбочке в самом дальнем углу. Пройти к настольной лампе, чтобы ее включить, и не задеть при этом труп Лазаревой было попросту невозможно.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *